Андрей Ширяев. МАСТЕР ЗЕРКАЛ
Стихотворения разных лет
* * *
Виноград обратится вином. Виноградные слитки
обратятся — не смертью ли — завтра и позже, минуя
паутину блестящих следов виноградной улитки,
паутину лозы, оплетающей чашу земную.
Посмотри, в этом космосе тесно и богу, и магу,
и тебе, человеку, растившему пьяные грозди,
и другому, тому, кто глотает горячую влагу
и миры подгоняет вращением клоунской трости.
Эй, ковёрный, коварный, кривой, как твои же ходули!
Чаль тихонечко к берегу, гни заскорузлую спину
над усталым кормилом. Связали тебя, окунули
тощим телом в пахучую жирную юрскую глину.
Так и будем теперь, если хочешь, от мая до мая
маяками швыряться во тьму и вытягивать нити,
эти звёздные тяжкие грозди в давильне сминая,
день за днём говорить с дневником на привычном санскрите…
* * *
Варшава, спи. Укройся ноябрём
перед камином мокрого неона,
с дождём глотая свой вечерний бром,
как седенькая пани. Так ворона,
уснувшая под сенью буквы «эн»
рекламы фирмы «CANON», укрывает
ворчливый клюв под перьями и знает,
что жить ещё и жить у этих стен,
у этих древних, над вокзальным гамом
витая отражением листа,
кружащего по площади. И дама
в колодце католического храма
тоску окликнет именем Христа
и руки сложит так: ладонь к ладони.
Ты — птица или женщина? Молчи.
Ты слышишь — в переходах скрипачи
проснулись и заплакали спросонья.
Пшепрашем, пани. Там звезда горит —
к востоку ближе. Снятся небылицы.
Качаются в два ряда фонари
вдоль улицы в глазах у серой птицы.
И первые цветочницы — следы
по снегу, точно вечные занозы —
на бледный мрамор красные цветы
выносят, как покойника выносят.
А вечером — печальным печенегом,
с горячим пивом в маленькой пивной —
припомню где-то читанное мной:
«Варшава плачет розами и снегом…».
* * *
Вот мы и не увиделись. За лето
засохло всё, что требовало влаги.
Сезон ресниц. Стрельба из арбалета
в бочонок из-под выпитой малаги.
Полёт на наконечнике. Гитара
в холодных пальцах. Вспышка кокаина
и гонка на взбесившемся «Камаро»
из джунглей в горы, вверх по серпантину.
И море. Пахнет порохом и сеном
от партизанской ржавчины и стали,
от ночи у старьёвщика на сером,
когда-то разноцветном одеяле.
Прости. Немного слишком откровенны
желания и действия. На марке с
почтовым штампом — профиль Картахены.
Проси. Тебе воздастся. Это Маркес.
И это — одиночество. Беглянка,
монахиня, хранящая за крохи
любви чужую память, точно склянка
с водой из доколумбовой эпохи,
возьму тебя у терпеливой пыли,
войду, огнём и осенью наполню.
Ты говоришь, мы были вместе? Были.
Наверное, мы — были. Я не помню.
* * *
Играет Бах. Пылает кровь. На помощь
небесным скрипкам, воспевая полночь,
приходит нежный утончённый ад
порочного барочного гобоя.
Пифагорейский музыкальный ряд.
Пылающее рвётся в голубое,
и птицы в небе страшно говорят,
и эти капли алые горят,
горят на пенном лезвии прибоя.
Уходят люди – вверх по склонам гор.
Торжественно и горько. До минор.
Качнутся плети высохшей лаванды,
мяукнут ставни, прогоняя сон.
Ныряя под лиловые гирлянды,
ты босиком выходишь на балкон
и видишь, что рыбацкому посёлку
осталось жить, от силы, полчаса,
что бестолку молиться втихомолку
и прятать слёзы, глядя в небеса,
что смерти нет, что ты опять умрёшь,
когда-нибудь, сегодня, и родишься
когда-нибудь – сегодня? – прорастёшь
проклюнешься, протянешься, продлишься
в чужом прекрасном теле, что другой
начнётся ритм, и отворится дверца,
где вечно бьётся космос, точно сердце –
непостижимый, жадный и тугой.
Я молча наблюдаю за тобой
и помню, что, примерно, через двести
коротких лет вернётся этот сон.
Всё повторится: океан, балкон,
предчувствие утраты, Бах, прибой.
Ты будешь рядом. Мы не будем вместе.
Таков закон.
Свершилось. Тоника, субдоминанта – кода.
Сырой настил, больничный запах йода,
обломки скрипки, пара чёрных слив,
морской травы подгнившие волокна...
Отсюда, светлая, нет выхода. Прилив
стучится в окна.
. . . . . . .